Ветеран
— Ты ищешь ветеранов? В смысле Второй мировой? — спрашивали меня знакомые немцы. Когда я объясняла, что ищу ветеранов Афганистана, они уточняли: — А, русских?
Слово «ветеран» звучит в Германии чрезвычайно странно. Его заново ввел в употребление подполковник в отставке Андреас Тиммерман-Леванас, 46-летний ветеран и ветеран войны за права ветеранов. Недавно это слово впервые прозвучало в бундестаге, и Андреас считает это своей большой победой.
Тиммерман-Леванас сразу покорил меня своей ненемецкой немелочностью. Я запуталась в сетке поездов Дойче Бана и приехала в его южный городишко Кляйнштайнбах на четыре часа позже, чем собиралась. Андреас только что въехал в свой дом, его вещи лежат в коробках, в туалете не горит свет, комната для гостей не обустроена. Из еды в доме только пиво и виски. Время уже позднее, и в Кляйнштайнбахе нет дешевых отелей. Вдобавок к Андреасу приехала с ночевкой его семнадцатилетняя дочь, с которой он давно не живет и общается только по выходным. У любого немецкого бюргера такая накладка немедленно вызвала бы паническую атаку: журналист, который бесцеремонно вторгается в частную жизнь, причем не самую образцово-благополучную, — это катастрофа. Но Андреас отреагировал с великолепной невозмутимостью.
— Так, у меня в доме две женщины. Только не думайте, что я буду готовить. Не хотите готовить? Тогда надо заказывать пиццу, — изрек он.
Тиммерман-Леванас никогда не улыбается. Даже из вежливости.
Дочь Андреаса проходит практику в медицинской компании, и ей надо срочно сочинить текст — описание надувной электрической грелки. Андреас помогает ей формулировать предложения.
— Папа, а можно написать, что это средство подходит любому человеку?
— Представь себе, что ты афганская женщина.
— Ну и что?
— И как, интересно, ты будешь использовать эту грелку, если у тебя нет электричества? Сейчас я тебе кое-что покажу. — Андреас роется в своих коробках и вытаскивает радиоприемник. — Вот эти штуки мы раздавали афганцам, чтобы они могли слушать новости. Ну и для пропаганды, разумеется. Но как быть, если в доме нет электричества?
— Батарейки?
— А если нет супермаркета, где продаются батарейки? Или нет денег, чтобы их купить? Где ты возьмешь энергию?
— Ну, от солнца.
— Точно! Видишь эти стекла? Приемник может работать от солнечной батареи! А теперь представь себе, что ты афганская женщина, у тебя нет электричества, нет супермаркета, нет денег и наступил вечер. Как ты будешь слушать радио?
— Вот уж не знаю.
— А если подумать? Посмотри, здесь есть динамо-машина. Крутишь ручку — и радио работает! Можем и сейчас поймать какую-нибудь радиостанцию. Это я к тому, дорогая, что надо смотреть на вещи шире, когда пишешь, будто что-нибудь подходит любому человеку в мире.
Андреас пытается настроить афганский приемник на немецкую волну, и я замечаю, что «дрожь войны» не выдумка. Правая рука у него правда дрожит. Он даже не обращает на это внимания.
— А почему ты вообще решил пойти в армию? — спрашиваю я.
— Потому что это было дико интересно! Мы учились стрелять, прыгать с парашютом, управлять самолетом. И в то время никто не говорил, что мы можем отправиться куда-то в Афганистан. Была ведь холодная война. Если какая-то опасность придет, то с Востока, это будут русские. Но всерьез в это никто не верил.
Андреас проработал в бундесвере двадцать четыре года. За это время у него было «всего» два «применения» — первое в Боснии, в воздушных войсках, второе в Афганистане в 2006 году в качестве офицера пресс-службы. Работа Андреаса заключалась в том, чтобы демонстрировать прессе мирную сторону афганской жизни: новые больницы, девочек со школьными ранцами, счастливых жителей деревень, где немцы пробурили колодцы.
— Никогда не врать и никогда не говорить правду. Такая работа. Иногда я звонил знакомым журналистам и передавал информацию на условиях анонимности. Официально у нас и сейчас не война, а «ситуация, напоминающая войну».
— И в чем отличие?
— Отличие юридическое. Потому что не было никакого объявления войны. Нет двух наций, которые сражались бы друг с другом. С одной стороны воюют объединенные силы НАТО. С другой — люди, у которых нет определенного гражданства: они то в Афганистане, то в Пакистане, то в Таджикистане. У них нет армии, нет униформы, нет штаб-квартиры. У них даже национальности нет: талибы — это пуштуны, хазары, таджики, узбеки, бог знает кто. Они растворены в афганском населении, которому мы помогаем.
— А на самом деле? Есть все-таки война или нет?
— Сейчас я тебе покажу, что на самом деле. — Андреас включает ноутбук и открывает папку с фотографиями. — Ну вот, смотри. Вот наша машина со следами обстрела из калашникова. Видишь, она вся как будто оспой изрыта. А эти следы — уже явно не калашников, а что-то посерьезнее. А вот это — самоубийца пытался взорвать немецкий бронеавтомобиль. Наши солдаты выжили, но погибло много мирных жителей. Его машина подъехала вот отсюда. Вот это чья-то нога. Вот это кровь. Вот это кишки. А вот — назовем это внутренности. Мы даже не знаем, сколько было погибших: афганцы очень быстро убирают трупы. Я считаю, что это война, что же еще?
— А ты сам кого-нибудь убил на войне?
— Да, возможно.
— Ты не знаешь?
— Было темно. Мы ехали в Динго — немецкие военные машины все так называются: Лиса, Волк, Динго. Вдруг мы увидели на дороге яркую вспышку — это подорвались наши товарищи, которые ехали впереди. Мы остановились, чтобы посмотреть, что с ними. Но выйти уже не могли, потому что начался обстрел, — взрыв был только приманкой, чтобы задержать обе бронемашины.
Повстанцы часто так делают: могут, например, ранить ребенка выстрелом в ногу, чтобы собралось побольше народу — родители, «скорая помощь», полиция, зеваки. И только за этим следует настоящий теракт. Так вот, мы остановились, и из темноты начался обстрел. Обычно повстанцы стреляют из AK-47, AK-74 и снайперской винтовки Драгунова. Но в этот раз прибор ночного видения показал, что на нас нацелен еще и ручной противотанковый гранатомет РПГ-7 советского производства, который может расплющить наш Динго как консервную банку. Я сидел на заднем сиденье посередине — единственная позиция, которая позволяет привести в действие крупнокалиберный пулемет на крыше Динго. Ну и, разумеется, мне пришлось стрелять. Что еще было делать? Выйти и сказать: «Извините, я всего лишь пресс-служба, я тут ни при чем?» Рядом сидел американец, который давал четкие сигналы, задавая мне направление. Я направил пулемет вправо и отстреливался, пока атака не прекратилась. Это продолжалось пять часов. Потом мы вышли и помогли нашим товарищам выбраться из машины. Ракета прошла через их автомобиль в нижней части, один был ранен осколком, другой получил осколок и ожоги в очень чувствительных частях тела, третий — обширные ожоги в результате взрыва дымовой шашки. Вот так у нас бывает, на спокойном севере.
— А кто такие талибы? Чего они хотят?
— Талибом может быть кто угодно. Вот посмотри, на этой фотографии отряд афганских полицейских, которых мы тренируем. Посмотри на их лица — это необразованные крестьяне, большинство из них даже читать и писать не умеют. Афганское правительство платит им два доллара в день. А талибы платят двенадцать. Поэтому некоторые из них могут с понедельника по пятницу работать в полиции, а по выходным — на талибов. Вот, посмотри на эту торжественную встречу — немецкие миротворцы открывают новую школу. Видишь, рядом с нами стоит бородатый человек, житель этой деревни. Я не буду называть его имени, но у меня есть веские основания предполагать, что он тоже работает на «Талибан». Тем не менее он с нами встречается, ведет переговоры. Никому нельзя доверять.
— Ну а если немецкий солдат точно знает, что тот или иной афганец работает на «Талибан», что он может сделать?
— Его можно арестовать. После этого он попадет в немецкие службы безопасности, а оттуда — в афганские службы безопасности в Кабуле. И его там будут пытать. Официально это не разглашается, но я знаю. И афганцы это знают. В результате вся его семья уйдет к талибам. Вот как это работает. И мы ничего не можем с этим сделать. Попробуй объяснить им что-нибудь про демократию.
В 2007-м, через год после возвращения из Афганистана, Андреас заболел постстрессовым расстройством и был уволен по медицинским показаниям: «Если ты не спишь пять ночей подряд, ты просто не можешь быть эффективным сотрудником». Дальше началась война с немецкой бюрократией — оставшись без средств к существованию, Тиммерман-Леванас попал в кафкианскую мясорубку судов, доказывая, что ему нужна помощь.
— Я пытаюсь доказать, что это PTBS, а они пишут, что у меня депрессия, вызванная ранней смертью отца. Да у меня в жизни не было депрессии! Я, как идиот, подробно описываю каждую из восьми смертельных ситуаций, в которых я побывал, они это несколько месяцев проверяют, потом пишут: «Вы в этом не участвовали лично». Что это значит — не участвовал лично? Они что, мне не верят? У меня есть десятки свидетелей! Я уже готов им в окно гранату бросить — пусть потом доказывают, что она не взорвалась и все остались живы. Я обращаюсь к адвокату — он берет двести сорок евро за час работы. Я честно думаю о том, чтобы сменить профессию. Но что я напишу в резюме? «Офицер бундесвера с 24-летним стажем и неустановленным психическим заболеванием ищет работу»?
В результате Тиммерман-Леванас стал профессиональным правозащитником. Он выучил наизусть все законы, которые касаются страховки, денежных компенсаций, курсов переподготовки, пенсий, пособий по безработице. В его папке десятки аналогичных дел других солдат. Как ни странно, бундесвер и немецкая общественность идут ему навстречу: Андреасу удается продвигать свои поправки, и его организация «Союз немецких ветеранов» довольно успешно существует на пожертвования.
Андреас подкладывает дрова в камин и открывает шкаф, снизу доверху набитый бутылками виски.
— Какой сорт предпочитаешь?
Я показываю на первую попавшуюся бутылку.
— Много пьешь?
— Одно время пил много, когда не мог заснуть. Все равно это лучше, чем снотворное. Сейчас меньше.
— А с семьей давно расстался?
— Первая жена от меня ушла еще после Боснии. Вторая — когда я был в Афганистане.
— Почему?
— А потому что ты приезжаешь, а тут все говорят о футболе. О футболе и погоде. А тебе это неинтересно.
— Ну и при чем тут развод?
— А притом, — Андреас делает глоток виски, — что ты много часов бродишь по улицам Кундуза и у тебя есть оперативная информация, что где-то готовится теракт. Тебя окружают машины, ослы, телеги, торговцы — и ты всматриваешься в лица людей, пытаясь опознать повстанцев. И вот ты видишь какого-то афганца с мобильником. И ты точно знаешь: да, это он. Он сейчас нажмет на кнопку, и твои товарищи погибнут. И ты бросаешься на него и выбиваешь кулаком у него телефон из рук. И твой кулак врезается в стену, и ты просыпаешься, и у тебя идет кровь. А утром жена спрашивает: «Как тебе спалось? Плохо?» И ты говоришь ей: «Да что ты понимаешь?! Что ты вообще об этом знаешь? Я лучше вообще не буду тебе ничего рассказывать!» А она говорит: «Почему ты такой нервный?» И сразу думает, что у тебя другая женщина. А у тебя нет другой женщины, и ты уже устал оправдываться. И она спрашивает: «Ты что, меня больше не любишь?» И однажды ты отвечаешь: «Нет, не люблю». А после развода твои родители тактично замалчивают эту тему и врут окружающим, что у тебя все хорошо. И ты прекращаешь контакт с родителями. И остаешься наедине со своей памятью.
— Ты ведь все-таки скучаешь по Афганистану, да?
— Понимаешь, там все как две тысячи лет назад, все как в Библии. Пустыня, горы, земля. Смотришь — у дороги лежит мертвое животное, осел или лошадь. Это здесь люди борются за права животных. А там оно просто лежит у дороги и гниет. Никто его не убирает. И ты начинаешь понимать, что это значит — плоть и прах. Здесь этого никто не чувствует.